birmaga.ru
добавить свой файл

1 2 ... 59 60
Третья часть великого Шжизнекнижия – роман Многократора

Художник Её Высочества


Первый раз за лето на Москву потным брюхом навалилась настоящая безобразная, та самая булгаковская жара. Но худо-бедно вечерело, и Воробьёвы горы потихоньку остывали над оплавленным городом щеками оттемпературившего ребенка. Предзакатный флер уже овладел вавилонской тушей Московского Государственного Университета, и только полированный шпиль еще настырно блестел в высоте. Одуревшие от жары вороны, откашливаясь на лету, проваливались вниз к реке, к пристани, вокруг которой маялись прогулочные катера и лодки. От главного входа университета по асфальтовой прямой в сторону смотровой площадки шел молодой человек в безрукавке, шитой по новейшей моде: блуждающим швом наружу и внутрь, в джинсовых шортах с резаными по обязательной моде ртами и в кроссовках исторической жёваности, способной укокошить любую моду – и заурядную, и новейшею. Притормаживая, молодой человек начинал махать ладонями, как делали бы это камчатский морж или каспийский тюлень, просушивая свои ласты.

– Ну жарища, якорь мне между пятым и шестым пальцем! Атмосферы Моей Существенности! Кислородины!– страшно оскалился.– Жидкой!

Возопив таким образом, молодой человек задрал голову вверх, пощурился на университетский шпиль, со смаком чихнул и захлопал ресницами, прогоняя неуместное удовольствие от чихания.

– Зачем я носки на улицу одел?– по-старушечьи запричитал он.– Бедные... бедные негры! Их рай точно на Северном полюсе чудною некоторою судьбой, зуб даю... ай!

Тут ему пришлось сигануть от налетевшего троллейбуса. Скривившись от незапланированных усилий, молодой человек двинулся к гранитному парапету, рыжее тело которого лоснилось в последних солнечных лучах, вызывая ассоциацию с вспотевшими спинами мулатов. В конце партерного сада, около перехода стояли три женщины в комбинезонах озеленителей и громко выходили из себя по причине отсутствия некого Цекавого-бровеносца.

Молодой человек, ожидая перед ,,зеброй,, сигнала светофора, волей-неволей прислушивался. Рядом на тротуар вползал грузовичок.


– Уже ботанику привезли, – сказала озеленительница, с попой ну такого размера, что к идее всеобщего разоружения, обсуждаемой Лигой Наций, наверняка, относится отрицательно. – Горшки разгрузим, позвоним, скажем, что разводной опять коровам кислое молоко продаёт, где клумбы укладывать, не знаем. Пусть что хотят, то и делают. Пошли, однако, деушки по цветам ходить.

Молодой человек перешёл дорогу и встал среди сувенирных развалов смотровой площадки, разглядывая лотошников и их товарец. Преобладали матрешки. Выстроившись по ранжиру, лысинка в лысинку, они вели хороводы на каждом третьем столе. На них открывали красные пасти палехские шкатулки, в лакированных боках которых отражались геометрические формы полудрагоценных минералов. Довольная жизнью «хохлома» пузатилась рядом с хрустальным городком. Лениво, как у себя на пляже, разлеглись рогатые раковины и перламутровые уши жемчужниц.

Жара уходила медленно, но неунывающее в любую погоду торговое племя свое дело знало. Потягивая парное пиво, они вполглаза просеивали вяло фланирующую публику, с известным душевным подъемом начиная рекламную кампанию, когда по-внешнему иностранец приближался к их раскладным столикам ближе определенной, только им видимой черты. На полтона менее вдохновенно предлагались сувениры покупателю, обличьем выдававшего, что он скорее их соплеменник, не импортный залетчик, но, слава Богу, не столичный житель. Сам Ламброзо пошел бы к ним в ученики. Что там врожденный тип преступника: приплюснутый нос, развитые надбровные дуги, приросшие без предупреждения мочки. От бандитской рожи за версту своротит. Но попробуйте-ка на самом глазном дне заметить потребительскую искру, просчитать ее потенцию, в смысле конфуцианское непротивление стать обладателем, к примеру, хохломского набора в виде двухведерной братины для крюшона и шестнадцати уточек черпачков и соответственно развернуть рекламную атаку, применяя основные европейские языки. Чётко отделялись аборигены, будто у тех на лбу красной паровозной краской было написано: москвич. Москвичи лотошников откровенно не интересовали. Так же, как наоборот.


– Эй Степан. Бумажный. Я здесь.

Молодой человек, мечтавший со многими повторительными восклицаниями о жидком кислороде, обернулся и буркнул:

– Десять тысяч лет председателю Мао! Как всегда: белая рубашка, чёрный пистолет.

Подходивший в самом деле смотрелся нордически, словно не было за спиной рабочего дня, душного и изматывающего. Поздоровались за руки, причем сразу после рукопожатия названный Бумажным эй Степаном с раздражением посмотрел на свою потную ладонь.

А в это время торгашей покинуло душевное равновесие. Показался туристический автобус в два этажа, всплакнув тормозами, остановился фронтом, и из него посыпались синеголовые японцы. Почти каждого по животу похлопывал фотоаппарат или видеокамера. Японцы для сувенирных рядов – всё равно, что высокооктановый бензин транспортному средству. Повернувшись к этой суете спиной, молодые люди замолчали, разглядывая в который раз знакомую панораму. Лужники

всей массой тонули в сумерках. Кастрюлька стадиона уже до краев была полна сизо-лиловой темнотой, в которой плавали огоньки запасных выходов. По циркулю встали мухобойки осветительных мачт и темнели на глазах. Но дальше на кострище города разгоралось электрическое пламя. Верно, тот, кто устроил этот летний зной, дул изо всех сил на угли. Левее побледневшего храма Живоначальной Троицы тыкали небо исполинские пальцы Красной Пресни. Справа по склону змеились тела новых трамплинов, отстроенных заново вместо проржавевших бедолаг режимных времен. В последнюю секунду край солнца вскипел, ударил лазерным лучом в медные макароны Академии Наук и пропал.

– Ты зачем меня вызвал? Лень было подняться ко мне?

– Сидеть – пьяным не будешь. Потом, гулять нужно каждый день автоматически. И мастерская наверняка всеневозможно накалилась...

– А где остыло, забодай тебя комар?! Жарит так, что жопу сморщило!

– Фу! Ты же законодатель в области изящного. Учись говорить важно...

– Это как?


– Каком кверху. Сказанное должно было иметь такую форму. Э-э... коль скоро всеусердный солнца пыл угаснет, э-э... оруже-в-носец достославный...

– Уконтрапопится бодать.

– Не сбивай. Благоволеньем вышним, вверяемые страстности Эроса, румянещего день пределов рая...

– Не, не, давай переделаем. Румянещего день пределов рая. Вверяемся запалу прераспутного Эроса, так что морщит попугая, наблюдавшего с утёса.

– Попу Гая, который Юлий Цезарь?

– Другого. Пылает страстью день Эроса, так что морщит попу гея, приобнявшего матроса.

Посмеялись оба.

– Ничего-о, через полчаса можно будет жить.

В самом деле, снизу от Москвы-реки ощущалась, нет, еще не прохлада, но уже и не душная безнадежность уходящего дня, давшего, наконец, отдых своим крыльям.

– Притащил работенку из общественного стойла, молодчик?

– Нет, деканату не нужно оформления. Положительно, вы сегодня дурного мнения обо мне. А вот завтра, шевалье, эдак в шесть-семь часов могу я с сельской простотой попросить о встрече?

– Что за прибамбасы? – подлетев бровью. – Призаходи в любое время. Всегда рад тебя видеть.

– Я не один приду. Понимаешь, когда я продал Наркисовичу, что мы с тобой земляки-однокорытники, и даже интимно, что к холодному пиву, согревающему душу, неровно дышим... прости уж... – малость замялся.– Короче, шеф послал меня договориться о приватной беседе.

– Папакараха! Так, Лузин, соблаговоли объяснить пречистыми устами, зачем я понадобился твоему профессору кислых щей?

Нордический товарищ похлопал мулатскую спину парапета.

– Зачем, зачем... К корешкам книжек из серии «Жизнь замечательных ученых» подобрать обои. Мы же замечательные ученые?

Степан оценивающе оглядел товарища с ног до головы.

– Дай-ка мне твою рубашку и галстук на минуту, однокорытник. Не выпучивай глаза, пошли.

Последовала невнятная сцена с вопросами и недоумением, но скоро Степан, сломив сопротивление, увел товарища за ближайшие деревья. Там они поменялись одеждой, и переодетый побежал через дорогу к женщинам, заканчивающим выгрузку из грузовичка горшков с цветами. Проскочив пешеходную зебру, сбросил скорость, начальственно нахмурился и уже солидной фигурой приблизился к озеленителям.


– Добрый вечер бригада. Так, а где Цекавый? – остановил жестом женские вопли. – Спокойно! Не нервничайте на меня, – сурово. – Поднимаю на планёрке этот вопрос, не снимая лыж. С алкоголиком c свиноватым выражением лица будем кончать! А сейчас за работу. Фронт работ известен? – получив негативный ответ, повел женщин за собой, объясняя по дороге.– Завтра день цветов. Сейчас размечу и выкладывйте.

Женщины в двоемысленном колебании. Они же вроде должны клумбы обновлять вдоль фонтанов? Какой ещё день цветов? Но им нечего было ответить на вопрос: где шарится разводной пьянюга? Где минимальный чиноначальничек, женщины не знали, и это их угнетало. Они покорно следили, как Степан расставлял горшки с цветами, комментируя:

– Здесь сделайте круг с разрывом от сих до сих. Здесь прямая к прямой. Тут две маленькие круглые клумбочки. Несите горшки. Здесь прямая и еще так, так и так,– он широко бегал, прицеливался, устанавливал горшки по какой-то причудливой, известной только ему схеме.– Здесь три прямые. А здесь прямая к прямой и эдак. Наконец, прямая и круглая клумбочка цвета испуганной нерпы, – похлопал в ладоши.– За работу, дамы!

Товарищ встретил его в том же недоумении, но Степан от вопросов уклонился и, после обмена одеждой, в качестве компенсации за неудобство, купил и вручил Лузину мороженое. Но стоило только скусить шоколадную крышечку, как мороженое ожило. Шоколад, расколотый трещинами, пришел в движение навроде континентальных плит. Плиты наезжали друг на друга по всем правилам геотектоники. Приходилось съедать в первую очередь куски, потерявшие сцепление и готовые рухнуть вниз.

– Подсунул мне!– успел высказаться нордический товарищ и снова затанцевал языком, потому что ванильная магма, выдавленная на ребре, покатила вниз. Едок всё быстрее оглядывал мороженое, ликвидировал сладкие потеки всё энергичнее и где-то даже вынужден был экстраполировать возможные места прорывов.– Ну тебя с твоим мороженым!– еле успев донести до урны ползущее по палочке розовое тело. – Раз... зубопоказывался он!


– Повеселил меня,– захихикал Степан.– Я поэтому и купил.

– Тогда я куплю тебе банан, облитый шоколадом, чтобы ночью мучили эротические кошмары.

– Меня не будут мучить эротические кошмары, потому что, в отличие от тебя, семейного человека, я получаю плотское удовольствие от нежных граций регулярно.

Вокруг начинался второй акт вечерней пьесы. На смотровой площадке и аллеях произошли изменения. Лотошный ряд поредел, многие паковались, допивая свое пиво и забивая урны пивными банками до краев. Туристов осталось немного, но всюду гуляли пары и шумели стайки московской молодежи. Особенно выделялись «зеленоголовые». Редкие «панки» косились на них с отвращением. Им была противна такая муляжная стилистика. Мода «зеленоголовых» проста: покупаешь полиэтиленовую кепочку, по верхней плоскости – мелкие дырочки, через которые накануне тусовки поливаешь водой лепешечку гумуса с семенами травы. На третий день с начала полива, когда взойдут ростки, можно надеть проросшую кепочку, идти на «клумбу», нести всякую чушь и расти дальше «газон-ламой». Одно слово – мода!

Под занавес прикатили роллеристы. Расставили в ряд банки «кока-колы», являющейся собственным символом роллеризма, и устроили шумные состязания. Разбегались и винтили ногами вокруг банок прихотливые фортеля. В особенности поднимался ажиотаж, когда кто очередной, не удержавшись на ногах, шлепался на свои защитные наколенники, налокотники, а чаще на надежный зад. Громче всех, гоготал упавший. Прохожие частью переходили к парапетам, другие собрались зрительской шеренгой и принимали живое вербальное участие в соревнованиях, то есть, переживали и, выбирая себе любимчика, не без азарта болели. Когда после очередного падения поднимался дым коромыслом, прореженный сувенирный ряд наполнялся ухмылками и переглядываниями. Они сами привыкли быть центром внимания, и роллеризм, как явление общественной жизни, их коробил.

– Я ушел. Мое почтение, граций нежный попечитель.

– Вам тем же самым местом. Целую в дёсны.


Степан улегся животом на парапет и надолго задумался, оглядывая клинок реки в ножнах города.

– Любовь москвичей к товарищу Сталину безгранична.

Слова, сказанные шепотом, вывели из прострации. Вполоборота к нему, рядом, стояла девушка фарфоровой бледности в свете первых уличных фонарей и перебегала глазами со шпиля на полушпили, по строчкам окон вниз, к скульптурным группам, по зеву входа к широкой лестнице. Почувствовав на себе взгляд, оглянулась.

– Прости, что ты сказала?

Девушка пошевелила пальцами в воздухе.

– Я в уме размышляла и случайно на вскидку...

– Извини за настырство, но вот же сейчас что-то архидревнее...– энергично колотнув ладонью.

– Как думаешь, Иосиф Виссарионович был сложным человеком?

Степан неуловимо лизнул глазами понизу. «О-ля-ля! Ножки-то у матери моих будущих детей!»

– Фу! Ну разве можно в такой вечер о мерзавце с сердцем полным глистов?

Девушка хмыкнула.

– Вечер, кстати, всё еще душный. Я вот подумала, на его теле же строили эти соборы.

Степан понял ход её мысли, но прокоментировать не успел. Девушка, явно теряя к нему интерес, закончила:

– Не о чем говорить. Только шальные мелкие мысли.

– Именно! Эти капли не на нашу плеш. Социалистическая фаланга там, вгрызающаяся в тьфу ты..! Сен-Симон, кладбище Пер-Лашез и козлы кремлежопые, зачихавшие в общем-то светлую идею. Плюс отопление этой пирамиды из-за сложного рельефа стен стоит та-аких деньжищ! – надул щеки, задвигал бровями и засмеялся.– Но что за аберрации на сон грядущий? – и снова выстроил веселую рожицу в том смысле, мол, что рад был почти познакомиться и пора углублять отношения, соскальзывая в привычную лунку. Но барышня не оценив его энтузиазма, пошла к остановке, сказав вместо прощания:

– В самом деле. Пятиугольник – есть многоугольник с пятью сторонами.

Даже не повернув голову на его последний выстрел:


– Пускай девочки не задаются!

Возвращаясь, по дуге обходя женщин, заканчивающих выкладку клумб, мимо освежающих, наконец, фонтанов, молодой человек думал о том, какие странные особы посещают Воробьевы горы в третьем акте вечерней пьесы.


«Спать хочу! Не буду брать.» Но телефон настаивал. «Лишь только прозвенит расхристанный будильник, я стану знаменит, как разума светильник.» Низом подушки выбросил руку вперед и с неудовольствием сжал горло телефонной трубки. Молодёжь мобильники из рук не выпускает, женщины на телефоне висят, Степан средства коммуникации тихо ненавидит. В отмятое красное ухо знакомо ударило звуковой волной.

– Аллё, аллё, это магазин парашютов? Здрасте! Я у вас вчера парашют купил, а он не раскрылся. Можно здать?

– Вань, отвались хихикаться с утра пораньше, а?

– Отваливаюсь. Вы уже оба встали? Привет сирибрякам! Это мы, твои друзья, скупщики краденного. Спишь ещё, спляча красуня? Начало девятого. Спун ты и дрыхалета.

Степан сморщил нос.

– Не ори белугой, колготки порву. Ночью душно было, я весь извелся. Сплин у меня, опрелости и скелет болит. Чего хотел, Ванька?

Да ничего особенного, его дружок просто жизни радуется. Дружок уже успел с человеком встретиться – денежки за гениальное произведение получил. Он выиграл! Полгода назад Иван случайно присел на палитру, разозлился, в сердцах шлёпнулся задом на чистый холст, провернулся на триста шестьдесят градусов, штаны всё равно не вытер – пришлось выкинуть, и поклялся продать холст, чтобы компенсировать потери. Поспорил, что толкнёт и ведь толкнул под следующее теоретическое оформление: ,,Вы банкир и финансируете, а я популяризую поперечный поп-артизм. Искусство не стоит на месте, открываясь во всём своём пространстве новостями.,, Соответственно обмыть надо, святое дело. Он тут рядом, на проспекте Вернадского. Степан повыл, прозёвываясь, и выразил мысль: ясное дело, поправиться, если вчера вдруг угораздило набраться недостатками утомлённого, но будней порой надо... В микрофоне смущенно захихикало в том плане, что как раз и угораздило.


– Черт с тобой – приезжай. Только похмеляешься сам. Вань, купи по дороге женских тампонов три пачки, у меня закончились, а я хочу с сангиной поработать.

Художник использовал тампоны в качестве растирочного материала для графики. Фетровые палочки для этого дела в магазине художественных принадлежностей и стоили дорого, и их не напасёшься.

– Микробов наелся?! Что обо мне кассирша подумает?

Степан прошлёпал к рукомойнику и долго разглядывал в зеркале свою физиономию.

– Наверное, живёт где-нибудь ещё мальчик, хотя бы наполовину такой красивый как я! – поджал губки. – Ай, какая красота – краше в гроб кладут.

Прижал к голове волосянные протуберанцы. Побриться необходимо. Поставил кофейную турку на плиточку, прикрыв сверху тарелкой, выбрался на балкон мастерской и панорамно повёл глазами. Что за пейзаж открывался с высоты! Всем пейзажам пейзаж! Вообразить, что под ногами корзина, а над головой плывет золотой баллон, простреленный насквозь солнцем, – дух захватывает! Трудно представить, что есть еще где-нибудь на свете мастерская художника, улетевшая в такие далианские небеса. Мастерская художественного оформления Московского Государственного Университета имени Ломоносова находилась на самом верху центральной башни, в последнем каменном барабане, несущем на себе шпиль с гербом-

раритетом. Когда-то здесь стояли лифтовые крупповские монстры, но после реконструкции их заменили на компактные мощные моторы Новосибирского моторного, перемонтировав лифтовую этажом ниже. Освободившееся помещение переоборудовали в мастерскую, где жил и работал Степан Андреевич Бумажный, художник со средне-специальным образованием, двадцати семи лет от роду.

Вдруг вспомнив что-то, подбежал к бортику и свесился вниз, рыская глазами.

– Ага!– торжествующе.– Молодцы тетки! Красиво выложили.

Между фонтаном и смотровой площадкой пестрыми цветами было выложено пять букв, в конце гераниевым пожаром восклицательный знак. С чувством внутреннего удовлетворения прочитал:


– Стё-па. Ну спасибо, порадовали. А Цекавому-бухарику, мырнувшему на дно, одинадцатиметровый винтовым домкратом не прицеливаясь!

На турке забрякала тарелка. Бросился обратно, разбрызгал кипяток ложкой по полотенцу и пришлёпал на щёки. При этом кряхтел и поднимал колени, похожий на мальца, которому срочно приспичило в одно незатейливое место. В это время открылась дверь и в мастерскую вошёл человек.

– Щетину паришь?

Вошедший был тоже художником и никем иным, стоило на него только посмотреть. С утра аккуратно причесанные пальцами борода и волосы успели встать дыбом. Зеленые глаза кальмара плотоядно щурились на большой пакет с выпуклостями бутылочных боков. Планка рубахи съехала на бок, перекошенная упаковкой баночного пива, придавленного потным локтем. Иван Вильчевский не был толстым, он был большим. Большой и шумный людоед Ракшаса. Шести футов четырех дюймов росту и шириной в плечах невообразимой. И всего у него было с перебором. Считая за мужскую честь глажку собственных брюк, он утюжил стрелку до неприличной остроты. Усаживаясь в кресло, нога на ногу, неприлично выставлял напоказ из-под неприлично выглаженных брюк неприличную полоску волосатой ноги над носком. И хохотал, оглушая, мешая крик с доверительным шепотом, которому место либо на похоронах, либо в библиотеке. Тома, его маленькая жена, помаленьку воспитывала его и отпускала в светское общество с неохотой. Было за что. Анекдотчик он классический. Если кто не по мудрым замыслам поднимал эту тему – всё!, скоро забыв, по какому поводу собралась, компания корчилась, обхохатываясь, теряла волю, и попадала в вассалитет к расказчику. Имелась у него забавная привычка, более похожая на манию. Без подарка не появлялся никогда. В будни – безделушку, в праздник – с выдумкой и купеческим размахом. «Ты, Степка, любишь кофе, а я – дарить подарки. У меня от этого настроение поднимается обезьяной по пальме.» Вильчевский получил сильное академическое образование, был любимым учеником великого Поздеева, имел талант и силы писать пятиметровые картины с поражающим количеством персонажей в сотни фигур и слыл жанровиком с неплохим галерейным весом.


– У вас там внизу такая страхолюдная вахтерка, что каждому нормальному мужику захочется стать гомосексуалистом. Она, представляешь ли, мне в спине чуть дырку не просверлила, на пиво пялясь. Вот тебе подарочек, – вручая поролоновую мочалку в форме сердца. – Чтобы был ты у нас чистым, как гуманизм эпохи Возрождения. Так ты меня поддержишь?

– Чего ради? Я бреюсь, а ты располагайся и наслаждайся моментом.

В пакете виднелся верх цветочного букета, Вильчевский запустил руку под него и вытащил две пачки тампонов.

– Странно... Я ж три купил. На кассе, что ли оставил ?

Цветы, ясно, предполагались жене, с получки-то.

Каждый занялся своим делом. Бородатый живо столкал со стола бумажные рулоны, банки с красками установил горкой у стены, вышарил из под букета ещё и побросал на крышку хлебный батон, консервы. Открыв бутылку массандровского «Хереса», сопел и ковырял пальцем целлофан упаковки, выуживая банку пива.

– Теперь можно и выпить, буде кто возжелает. А возжелают, думаю, все. Последний раз спрашиваю: дары Вакха пьянствовать будем?

– Отвались.

– Не настаиваю. Но нос у тебя всё равно влажный сегодня.

Плеснув в чашку, борода со словами «Воля слабеет, скоро конец!» выпил и потянулся за пивной баночкой.

– Супер-дупер! Можно жить! – моська раздовольная. – Старик, ты знаешь парадокс брадобрея?

– Муы,– содержательно промычал Степан, выводя бритвенным прибором восьмерки по надутой щеке.

– Слушай. Деревенский парикмахер бреет всех тех, и только тех жителей деревни, которые не бреются сами. Спрашивается – должен ли он брить самого себя?

– Отстань. Я еще кофе не пил и не завтракал, и не писал. Чего они растут постоянно? Правда, лучше раз в году родить, чем каждый день бриться. Пена в нос лезет, кожу щиплет... – ворчал, обрызгиваясь одеколоном.

Плеснув ещё винца, бородатый нацепив ручку чашечки на сардельку пальца, пошел кругами по мастерской. Но скоро стал соляным столпом около станка.


– Та-ак! – рыкнул страшным голосом. – Пишешь, тётя-мотя, и молчишь, скрытная скотинка! Скрытную скотинку если смешать с краской ,,Зеленой огурцовой,, получится Степан Андреевич Бумажный. Сте выбрасываем остаётся пан. В Андреевиче вычёркиваем Адреич, оставляя Не и в. Из Бумажного выкидываем вон Бум. Получаешься сокращённый ты – пан Неважный. Стоит статуя в лучах заката, с огромной творческой лопатой. Я тебе этот анекдот ещё не рассказывал?

Станок с картиной, укрытой распоротой наволочкой, плавал в солнечном луче. Звали станок – Августом, в минуты раздражения – Бобом бензольным. Август-Боб бензольный для Степана был живым существом. На его мореной коже вытатуированно: «Не давай обещаний сгоряча», «Не сердись во хмелю», «Не строй планы в радостном возбуждении», «Не думай о предстоящих делах уставшим».

Вильчевский, не решаясь нарушить извечное табу, морщась, заглядывал в темные складки.

– Потом. Пусть подсохнет.

– Жадина-говядина солёный огурец, по полю валяется, никто его не ест. Нет, губася, сейчас, немедля, давай, давай пан Неважный, пианино без тормозов!

– Ну Иван.

– Да не Иван! Не Иван!– загнусив противно.– Жаднуч ты. Всёмоёка ты всю жизнь и ещё пару дней. Дайнедамка, иштычегозахотелка, никуданепускатель. Какая ты, мама, неразрешительная! Убери тряпку, говорю!

Степан фыркнул и поднял за углы наволочку. На картине изображен странный город. Город, как широкая вавилонская башня, но не строгой геометрии, а неровно, так растет на березе прихотливо гриб-чага. Дальше, сплетаясь, уходили в предзакатное небо мостики, переходы, лестничные марши. И где по логике строительных материалов должно было всё заканчиваться, тянулись ввысь, в край картины, тончайшие шпили. Но и на них виднелись микроскопические, не больше муравьинных глаз, окошечки, говоря о том, что город-башня имеет гигантские размеры. На желтой, с ядовитинкой, равнине стоял крылатый конь, а рядом с ним, не касаясь земли, висела беззащитная обнаженная фигурка девушки. Причем её правая нога и левая передняя нога коня связаны.


– Хых, человек божий, обшит кожей! Ва выкидываем, получаем пан Нежный, с улыбочкой, как красивая, но пугливая бабочка готовая сорваться с губ в любую секунду, – оглушительно хлопнул по бедрам, наклонился, разглядывая детали, потом не разгибаясь повернулся к автору. Еще ниже согнулся в поклоне, делая рукой широкое кольцо, будто давал отмашку шляпой. – Ты – хан Удачи! Тебя нужно повесить в красном углу вместо иконы, там, где встречаются все взгляды, и молиться на тебя. Нежнейшего пана повесим за шею, чтоб холсты не прятал. Эх, старикан, ты же знаешь, художник художника редко похвалит. И то потому только, что второй уже ласты завернул. По этому поводу я предлагаю всё-таки подписать декларацию о намерениях.

– Подписать по какому поводу: что ласты завернул или что похвалит? – обнимая с краю неохватного друга, спросил Степан.

Бородатый хихикнул.

– Анекдот свежий услышь ты. «Рядовой, бля-бля, выйти из строя. Поднять танк спереди!» «Не получается. Тяжелый.» «Попробуйте поднять танк сбоку.» «Не могу. Тяжелый.» «Сзади.» «Никак неможно. Ну очень тяжелый!» «А то,– говорит лобастый старшина.– двести тонн!» – и покатился со смеху, кладя пасхальные поклоны.

Подписали декларацию о намерениях, разлили вино, Вильчевский поднял чашку.

– Хочу выпить за твое мужское начало. Пойми меня правильно. Не за члены, но за начало. Члены – черезвычайны, начало – вычайно, но стабильно. Стоит статуя в лучах заката, творческое начало прикрыто лопатой.

Они выпили. «Херес», несмотря на преждевременное употребление, был хорош, то бишь свеж и резок, как растертая в пальцах горная крымская трава. Сгоношили завтрак. Насекли батон, намазали бутерброды с печеночным паштетом.

Иван потребовал перенести стол к окну, заради панорамы. Неужели в ясную погоду на семьдесят километров видно? Они перетащили к окну стол с вихляющимися рок-н-ролльными ногами и окончательно утвердились в бездельи и светской ни к чему не обязывающей трепотне, разложив еду-питье на высоте в две сотни метров от плоскости, на которой утвердился задумчиво созерцающий свои бронзовые мысли великий русский ученый из архангельской деревеньки.


– Простодырый ты, Стёпа. Беременный, но честный. Столько работ накопил, давно бы устроил персоналку. Продался – бабки бы колом стояли. Эх, пива мало, душа моя!

– Душа, Джованни, – ветер тела. А тело – могила души. Сам Руо хотел писать на необитаемом острове. Выставки – лажа. Сё есть подогретая капуста, сказали бы древние римляне.

– Сильно грамотный? Почти на килограмм. Сам ты римлянин! Это что там красное белеет? Я у тебя сто лет не был, ты, оказывается, налопатил,– Вильчевский направился к холстам.– Если написано не с натуры – тогда я тебя не пойму.

Именно, что с натуры. Степан позвонил Пёрл и совместил приятное с полезным. Поставил станок рядом, зеркало напротив и приятно пописал, пока модель мечтала по-французки с изысканно задержанным во рту ликёром ,,Франжелика,, и прочим. Какой зритель потом поверит, что картину в эротовых владениях можно написать всего за двадцать минут? Эмоции обрели форму. И называться ей теперь - ,,Любовь,,. Другое дело Степан её советскому покупателю продал абстрактом. Висит теперь произведение кверх ногами, кстати в весьма многолюдном офисе, проходном двор по сути. И ведь не один не догадывается, что на картинке–то анатомически всё реалистичней не бывает, сиськи–письки там и любовь французкая.

– В своём репертуаре. Неаргументированно, как природный катаклизм,– наклоняясь над вторым холстом.– Начинаешь работу – хорошист, заканчиваешь – двоечник.

Антуанетту сначала написал реалистически правильно до тошноты. Потом усилил не по делу рефлексы, захулиганил цветом, потом превратил симпатичную девчонку в баранью тушу, затем, вообще, всё свернул в водоворот белой краски. Только и осталось от реальности рыжее пятно в левом верхнем углу. У Антуанетты цвет волос на зависть апельсинам.

– Что ты хотел этим сказать, не пойму? – рассматривая третью картину.

Внизу холста прокорябано по белилам черенком кисти: ,,


следующая страница >>