birmaga.ru
добавить свой файл

  1 ... 46 47 48 49 50
* * *


1974.VII.23

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый П. Г.

Когда речь заходит о феноменах языка, я вступаю в дискуссию никогда не «по велению долга», а всегда «по велению сердца».

Ваша ненависть к суффиксу «-ир», действительно заимствованному из немецкого языка, но, полагаю, не во времена Бирона, а скорее во времена Фохта и Молешотта, в XIX веке, и, пожалуй, во второй его половине, — законна.

Надо сказать, что у Вас были мощные предшественники в ополчении против этого богомерзкого «-ир».

Так, например, содружество эстетов, групповавшихся (так, что ли?) вокруг дореволюционного журнала «Аполлон», печатало во всех своих статьях слово «цитировать» только как «цитовать». Во дни моего студенчества половина профессоров Гос. инст. искусств «цитовали», вторая половина «цитировали».

Я лично не испытываю к этому варваристическому суффиксу (или «морфологическому варваризму», как Вам угодно) какой-либо активной ненависти. Правда, я полагаю, как и Вы, что во многих заимствованных словах он отяжеляет их строение. Так, например, то самое «авиационное» планировать , которое Вы бросаете, как кость, любителям «-ирования», если разобраться в его составе, происходит от французского глагола «planer», т. е. — «плянэ». Естественно было бы от этого глагола «плянэ» произвести наше «плановать», но мы почему-то к французскому глагольному корню предпочли присандалить немецкий «-ир». Почему? Вероятнее всего, как раз потому, что в те годы, когда слово диффунд-ир-овало в наш язык, слово «планировать» в тогдашней бесплановой империи было словом редким, а вот мужицкое «плановать», т. е. именно «раскидывать умом, как действовать», было широко известно. Сколько раз я сам слыхал от милых мне моих «скобарей»: «Не, уж у мяня всё давным-давно оплановано, где дом ставить, где — пуню…»

Интеллигенция, естественно, предпочла «планировать», а не «плановать», и, вероятно, в обоих случаях, поскольку слова-то входили в живую речь не одновременно и не в одном общественном слое.


Я думаю, и Вы чувствуете, что НАЦЕЛО ЗАПРЕТИТЬ суффикс «-ир» уже не удастся: он въелся в наш язык. Безусловно, лучше всего идет он к глаголам с иноязычной основой. <…> Навряд ли Вы будете настаивать на том, чтобы солдаты МАРШЕВАЛИ, а не МАРШИРОВАЛИ, чтоб летчики «пиковали», вместо того чтобы «пикировать», и «бомбовали» там, где до некоторых пор «бомбардировали». Кстати: «бомбардировали» всегда только артиллерийские орудия; недаром Петр I был «бомбардиром», до Бирона. А вот летчики с самого начала стали бомбить, и действие по этому глаголу стало именоваться «бомбежкой», а не «бомбардировкой». Почему? Ну, как сказал Пушкин: «поэту и орлу и сердцу девы нет закона». Он мог бы прибавить: «И языку, по крайней мере — в некоторых вопросах…»

Так или иначе: давайте не будем :

МАРШЕВАТЬ

ФАРШЕВАТЬ

ПЛОМБОВАТЬ

ПИКОВАТЬ

МУЗИЦЕВАТЬ

ЖОНГЛЕВАТЬ

ПОЛЕВАТЬ (и восхищаться ПОЛЁВАННОЙ мебелью)

СОРТОВАТЬ.

Оставим уж этим (а ведь если пораздумать, так и множеству других «заимствованных» глаголов) их «-ир».

Но заметим себе тотчас же, что в таком случае нелегко будет провести четкие границы, за которыми «-ир» законно, а по сю сторону — подлежит изгнанию.

В самом деле, почему никто не станет требовать, чтобы франты типа прошлого века «лорновали» друг друга в лорнеты, а в то же время — никому не придет в голову сочинить глагол «пенснировать» или «очкировать».

Ну, скажете Вы: «очкировать»-то — тут же русская основа. Да, но разве Вам не приходилось теперь слышать и читать очаровательное русско-бухгалтерское словечко «складировать», которое означает СКЛАДЫВАТЬ НА СКЛАДЕ, ТАМ И СОХРАНЯТЬ?

Вы резонно пишете про слова «рокироваться», «курировать» — что «их образование, видимо, подчинено другим правилам». Но по какому другому закону? «Кур-ИР-овать» все-таки идет от основы «кура», что по-латински означает «забота», так что образуйся глагол в русском, он мог бы получить и форму «куровать». Но позаимствован он нами «из НЕМЕЦКОГО» языка, а там из латинского «cura» естественно возникло чисто немецкое «Kuriren».


В этих случаях — что ж поделаешь? Или — не заимствовать слова, или же заимствовать, так уж в предложенной ТЕМ языком форме. Хуже, когда основу мы почерпаем из одного языка, а суффикс — невесть почему — из другого. И окончательно возмутительно, если суффикс «-ир» присобачивается к чисто русским основам. Скоро, кажется, будут говорить: «бегИРовать», «обедИРовать», «ПоздравлИРовать» и так далее. Вот за такие штуки, типа «складировать», надо головы снимать.

* * *


1974. XII. 10

Ленинград

Многоуважаемый С. Д.

Нет, я не напишу Вам краткого «ерунда». Не напишу потому, что то, что Вы мне сообщаете как Ваши предположения, — хуже, чем ерунда: вещь невозможная, «розовые грезы», наподобие маниловских, — простите меня за резкость, хотя и литературно выраженную.

Почему я думаю так? Ну, во-первых, потому, что я почти ежегодно откликаюсь на какой-либо проект кардинальной реформы письменности, причем большинство из них ничем не бессмысленнее Вашего (и ничем не осуществимей). Как и Вы, все Ваши соратники-прожектеры, начинаете не с основательной проработки истории письменности, в частности — русской. Вы даже не пытаетесь подсчитать, во что обойдется переход нашей литературы (в широком смысле этого слова) на новую не то что систему, но даже на некоторое число замен буквенных знаков новыми. В какие это все «вскочит» миллиарды рублей.

То, что Вы свободно обращаетесь с историей письма вообще, доказывается хотя бы тем, что Вы рекомендуете упразднить гласные звуки и вернуться к давно отброшенному народами мира обозначению только согласных звуков. Те письменности (арабская и др.), которые еще держатся за такое «безгласное» письмо, лишены малейшей возможности соперничать с теми алфавитами, которые означают гласные. Этот качественный скачок был сделан еще в промежутке между Финикией и Элладой, и нам нет никаких резонов к нему возвращаться во имя сомнительных «экономических» выгод. Никак не заметно, чтобы арабские страны расходовали меньше бумаги на сумму выражения мыслей. А уж что на чтение и понимание текста тратится во много раз больше времени — засвидетельствуют Вам хотя бы турки, благословляющие Кемаля за то, что он перевел их на неэкономный, но удобный, удобочитаемый латинский шрифт. Спросите и у наших среднеазиатов, перешедших на русскую грамматику. Предложите им вернуться вспять не на 3000, а только на 50 лет, и Вы увидите, что они Вам ответят.


Вы, как выражался художник Александр Иванов о Н. В. Гоголе, — «прекрасный теоретический человек». Но Вы без больших колебаний рекомендуете нам вернуться к системе титлов (да, пожалуй, и к «силам» — ударениям), т. е. ко всяким диакриптическим значкам. Но ведь избавление от титлов было великой победой прогресса: я не знаю, может быть, Вы большой специалист в чтении кириллической скорописи, скажем, второй половины XVI века; на мой взгляд, письмо, написанное самым ужасающим современным нам почерком, — конфетка по сравнению с образцами творчества лучших «титулованных» и «силованных» каллиграфов тех времен. А если добавить к этому еще Ваше стремление вернуть нас во времена строк, в которых предложение от предложения не отделяется точками, то давайте уж махнем к письму «бустрофедон» — строка справа налево, строка — слева направо.

Многое в Ваших рассуждениях зависит от того, что Вы как-то упускаете из виду технический прогресс в искусстве письма. Но Вы все рассуждаете о трудностях чтения рукописей. А ведь с каждым днем все решительней человечество переходит от «чера и пернильницы» к пишущей машинке, и нет никаких сомнений, что на протяжении ближайших 25–30 лет оно совершенно распростится с разными примитивными способами письма. Меж тем на машинке даже ненавистного Вам «жучка» — букву «ж» — не труднее и не медленнее изобразить, нежели самое простое «о» или даже точку. При этом и в смысле занимаемого на бумаге места «ж» и «а» совершенно равноправны: вот я сейчас забью одну из этих букв другою — (ж) — и Вы видите, что они обе вписались в один и тот же прямоугольник.

А ведь пишущая машинка — не предел технических возможностей. При общении с ЭВМ уже пишут буквами — лучом по соответствующему экрану. И кто знает, чем и как будут писать наши дети и внуки в 2000 году? Так что, по-моему, Вы выбрали довольно несвоевременный момент для выступления с проектом реформы письменности — в те годы, когда вот-вот НТР — научно-техническая революция — перевернет самое наше понятие о ПИСЬМЕ, а может быть, и самую надобность в нем: ведь уже сейчас в быту деловых людей на месте секретаря с пишущей машинкой все более властными стопами входит магнито- и диктофон. Разве мы можем поручиться, как усовершенствуется дело звучащей записи речи на каких-либо субстратах; разве можем предвидеть, не найдутся ли способы править, как захочет автор (или редактор) записанный на них звучащий текст, способы пересылать такие записи во все концы земли, совершенно не тратя времени на их воспроизведение в графическом виде ?


Кстати сказать, — упал взгляд на Вашу 1-ю страницу: почему Вы думаете, что если заменить буквы по Вашей системе, то исчезнет индивидуальная манера их изображения? Она останется, и люди будут продолжать так же писать каждый по-своему, как делают это сейчас. Это похоже на эволюцию всемирного языка эсперанто. Давно уже выяснилось, что русское эсперанто (устное) так же мало похоже на маорийское, как сам язык маори на русский язык… Ведь латынь француза и латынь немца — две разные в фонетическом отношении латыни. Точно так же из Вашего любимого знака /|/ люди весьма быстро получат десятки его разновидностей — и более и менее округлых, и более и менее выходящих за горизонты строки. Запретить? Так тогда почему бы не запретить всем писать «т» как «m ». <…>

Словом, дорогой друг: буквально каждое Ваше предложение спорно, крайне спорно и очень слабо аргументировано. «Вставлять подстрочные знаки в старые отливки»?! Боже мой! Да у Вас представления о темпах работы средневековых китайских умельцев… Попробовали бы Вы предложить что-либо подобное любому специалисту по шрифтам, особенно сейчас, когда они отливаются машинным способом… Мне при издании книги «По закону буквы» понадобилось в десятке случаев к нормальным интернациональным А и а приделать в первом случае шведские нолики и точки НАД литерами, а во втором — польские лапки ПОД ними. Боже, какой шум поднялся. В конце концов приварили, но — все перепутали, а времени и сил затратили столько, что можно было бы отлить заново второй шрифт со всеми этими диактриками.

Вот, словом, мой Вам ответ. Он не похож на лаконическое «ЕРУНДА», но, как я Вас предупредил, ненамного от него отличается. Что поделать: пишу, что думаю. Ваше дело — соглашаться или отвергнуть на корню все мои замечания, как «старозаветные» и «консервативные». Но это будет все-таки уже похоже на прославленное самим А. С. Пушкиным: «Сам съешь». Приветствую Вас от души, и не приходите в малодушие, а поищите себе другого рецензента, помоложе и порадикальнее.


Вон мне одна девица прислала предложение «отменить грамматический род, как категорию, нарушающую женское равноправие». Она требовала, чтобы всех детей, девочек в том числе, приучали с пеленок говорить и думать о себе «Тиночка сел», «Тиночка — хороший девочка».

Я ответил ей, что она недовыполнила план. Почему «Тиночка хороший», а не «Петенька маленькая»? Почему Вы в своем мужегонстве все-таки пошли на поводу у сильного пола? Скажу честно: ответа на этот ответ я уже не получил.

Но в наших гуманитарных науках нет положений, подобных «сумма угла треугольника равна двум дэ», которые не оспоришь. У нас все можно (и должно) оспаривать… И, обратившись к другому языковеду, Вы вполне можете найти сочувствие и одобрение, если не во всем, то отдельным Вашим положениям. Так что мой совет — попробуйте!

* * *


1976. I. 22.

Ленинград

Многоуважаемый М. Л.

<…> Вам кажется недостойным русского языка, что в его лексику вводят такие греко-римские варваризмы, как ФОРМАНТ, АФФИКС или ТОПОНИМИКА. Вы, по-видимому, не считаете нужным принять в расчет, что, скажем, АФФИКС будет и по-французски — ль'АФФИКС, и по-немецки — дас АФФИКС, и по-английски зэ ЭЙФФИКС, что, словом, это просто один из терминов МЕЖДУНАРОДНОЙ НАУЧНОЙ ТЕРМИНОЛОГИИ. Все современные языки без зазрения совести пользуются услугами языков античных, и в том, что они это умеют делать, — их заслуга, а не беда. Неужто Вы хотите вернуться на стезю печальной памяти адмирала Шишкова и заменить «бильярд» «шарокатом», а «калоши» — «мокроступами»? Да помилуй бог! Ведь, чистя русский язык от иноязычных заимствований, Вам придется изъять из него и «лошадь» (татарское), и «собаку» (иранское), и «кнут» (скандинавское)…

Я советовал бы Вам, вместо того чтобы в тысячный раз (но с большим опозданием) поднимать этот древний вопрос, перелистать хотя бы Белинского (Собр. соч., т. IX, стр. 375–376): «…все образованные народы — должники… древних греков и римлян — и против нравственной зависимости этого рода (т. е. против заимствования у них их слов и корней. — Л. У. ) могут вооружаться только умы… увлекаемые ложным патриотизмом». (Я потому поставил тут многоточие, что Виссарион Григорьевич отнесся к Вашим взглядам, может быть, уж чрезмерно невежливо.)


«Простолюдины, — говорит он в другом месте, — не понимают многих чисто русских слов, которых смысл вне тесного круга их обычных житейских понятий, например, событие, современность и т. п., и хорошо понимают иностранные слова… не чуждые их понятиям, напр.: пачпорт, билет, ассигнация, квитанция …» (Собр. соч., т. III, стр. 768–770).

<…> Вы легко и просто утверждаете, что в статье т. Н. Ю. Шведовой и в выступлении врача все (заметьте — ВСЕ) иностранные слова можно было бы заменить русскими. Я не слышал того врача и не читал статьи Н. Ю. Шведовой, но я очень хотел бы, чтобы Вы предложили мне хорошие, благозвучные, удобопроизносимые, выраженные одним словом замены для врачебных терминов ОПЕРАЦИЯ, АППЕНДИЦИТ, РЕНТГЕНОСКОПИЯ, ПИЛЮЛЯ. Интересно было бы также послушать, как бы Вы предложили назвать по-русски СУФФИКС, в отличие от ПРЕФИКСА, ИНФИКСА и АФФИКСА, или — обращаясь к самой современной современности — чем бы заменили Вы слова АТОМ, КИБЕРНЕТИКА, КОСМОС, РАДИО… Попробуйте, и, я думаю, Вы скоро выкинете белый флаг.

<…> На всем протяжении истории русского языка Вы увидите одно: в нем происходил непрерывный процесс поглощения и переделки на русский лад иностранных слов, связанный с весьма энергичной их сортировкой на приемлемые и неприемлемые, причем НИКОГДА в этом процессе мнение отдельных лиц, даже самых компетентных, не играло никакой роли.

Ведь, ей-богу же, перенеситесь на 200 лет назад, и Вы увидите, что очень многие тогдашние русские люди с отвращением и негодованием относились к таким ненужным заимствованиям, как «суп», «бульон», «котлеты», «зразы», «буфет», «комод», «секретер», «конторка». Я убежден, что даже Вы откажетесь совершенно удобное, абсолютно обрусевшее слово «котлета» заменить каким-нибудь русским — «обжаренный кусок мясного фарша». Навряд ли Вы сумеете обойтись без иноземного «картошка», и навряд ли великороссы когда-либо станут вместо этого слова употреблять нечто вроде белорусского «бульба».

Сомневаюсь, чтобы Вы вздумали навек отвергнуть заимствованное «собака» и вернуться к национальному «пес». Не запретите Вы и употребление татарского «лошадь», и не заставите вместо этого во всех случаях жизни выговаривать исконно русское «конь».

А ведь, несомненно, было время, когда большинство русских людей знали только слово «конь», а «лошадь» представлялась им ненавистным заимствованием из языка арабов, которые употребляет кучка антипатриотов.

Теперь же слово это явно обогатило наш словарь. Посмотрите, можно ли сказать: «Дореволюционные „ваньки“ — извозчики — возили пассажиров на заморенных КОНЯХ или даже КОНЬКАХ?» Конечно, только на «лошаденках».

В то же время мог ли бы Пушкин в «Медном всаднике» воскликнуть:
А в этой ЛОШАДИ — какой огонь,

Какая сила в ней сокрыта!

Куда ты скачешь, гордая ЛОШАДЬ,

И где опустишь ты копыта?
Само собой, нет: он мог сказать только «в КОНЕ», «гордый КОНЬ»…

Не мог и Буденный скомандовать своим кавалеристам: «На ЛОШАДЕЙ!» А вот в Псковской области слово КОНЬ превратилось в синоним слова МЕРИН. «Говорят, ты жеребца купил?» — «Ай, да разве в деревне ЖЕРЕБЦА можно держать? Коня купил, КОНЯ… С КОНЕМ-то спокойнее!»

Видите, слова для разных оттенков одного понятия связались с заимствованием, до появления которого, вполне вероятно, и сами оттенки еще не были дифференцированы. Можно ли сказать, что слово «ЛОШАДЬ» следовало бы на корню срубить? Думаю — нет.

Не вполне согласен я и с Вашим стремлением всячески облегчить жизнь малообразованных людей, заставляя ученых говорить только языком, понятным для любого невежды.

Конечно, Вы правы в том смысле, что многие, преимущественно молодые, ученые склонны бывают загромождать свою речь бесчисленными множествами сложных терминов. «Они ученость свою хочут показать и говорят непонятно» — как телеграфист Ять в чеховской «Свадьбе с генералом». Это явление древнее. Такую речь медиков высмеивал еще Мольер, а лет сто с небольшим назвал ее, обрисовал и сердито не одобрил А. И. Герцен в одной из своих статей.


Но из этого отнюдь не следует, что для того, чтобы учить молодежь геометрии, учителя и составители учебников должны отказаться от слов АКСИОМА, ТЕОРЕМА, ПАРАЛЛЕЛЕПИПЕД, РОМБ, ПРИЗМА, ЦИРКУЛЬ, ЛИНЕЙКА, ПЕРПЕНДИКУЛЯР; да ведь уже и в самой низшей математике первоклашки сталкиваются с понятиями «ПЛЮС» и «МИНУС», с тем же «ЦИРКУЛЕМ» и «ЛИНЕЙКОЙ».

Я думаю — из Вашей критики <…> следует только одно: тем товарищам, которые, по Вашим словам, не способны понять слова РЕАЛИИ, следует пополнить свое образование и выучить значение таких необходимых для языкознания слов. Ибо так же, как и в алгебре мы говорим «а», «в», «с», вместо того чтобы втолковывать: «первое какое угодно число», «второе какое угодно число», «третье…» и т. д., так и в языкознании разумно употребить слово «реалии», вместо того чтобы каждый раз повторять: «реально существующий предмет, называемый данным словом и представляемый соответствующим понятием». <…>

* * *


1973. VII1. 22

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый Л. С.

Съездил в Ленинград, снял грубую выкопировку с десятиверстки Южного Берега и добыл, хотя и с трудом, свои «Записки», ставшие уже давно совершеннейшей библиографической редкостью. Я их вот уже год как никому не дарю, но Вам, «пятачковцу», приходится. На стр. 398–430 Вы найдете рассказ о том, к чему всего ближе пришлось оказаться на «плацдарме» МНЕ. Впрочем, возможно, что кое-какие названия или имена «отзовутся и в Вашем сердце».

На карте я без всякого труда разыскал Ваше Стародворье. На моей карте оно, по состоянию на 12/IX 41 г. , значится ЗА ЛИНИЕЙ ФРОНТА, а из Вашего письма я не смог сообразить — Ваша ОШР базировалась в нем или только прорывалась до него за «языками». Так или иначе, от Вашего Стародворья до моего ВЯРЕПОЛЯ — рукой подать: каких-нибудь 10–12 км. И речка Черная, как я и предполагал, оказалась одним из двух истоков речки КОВАШИ, в который впадает речка Рудица (у дер. Усть-Рудица). В этих местах я бывал не только, когда немцы еще сидели на Дедовой горе, а и в конце 40-х годов, когда писал свою «60-ю параллель», в которой «пятачка» куда больше, чем в «Записках», но которую я лишен возможности презентовать Вам, ибо у меня ее сохранились считанные экземпляры. Однако если Вам при писании Вашей будущей книги понадобятся живые картины природы как раз в этих самых местах, Вы правильно сделаете, если возьмете где-либо в библиотеке этот мой роман. Следует только иметь в виду, что по разным, теперь уже трудно объяснимым причинам он вышел в свет под двумя фамилиями: «Г. Караев и Л. Успенский. Шестидесятая параллель». Там у меня девушка-снайпер работает как раз возле д. Вяреполь и как раз в виду Дедовой горы. Думается, Вам это будет небесполезно пробежать. Есть «пятачковый» пейзаж и жанр и в моей повести «Скобарь». <…> Да и в других моих повестях я часто возвращался к «пятачковой» теме.


Я сообщаю Вам все это… только потому, что, по Вашим же словам, у Вас потускнели воспоминания о «декорациях» той эпопеи; а у меня чего-чего, а «декораций», кулис, пейзажей — даже больше, чем нужно. Особенно в «Параллели».

Ну вот, по-моему, вроде и все: карту Вы рассмотрите сами: Вы же б[ывший] разведчик.

* * *


1971. VIII. 20

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемая М. А.

<…> Насчет полета Гюйо… Таково положение мемуариста. Мне многие читатели с досадой пишут: «Почему же Вы, Л. В., не описали наводнение 1924 года? Ведь это такое замечательное явление природы!» А я не описал потому, что обретался в ту осеннюю неделю не в Ленинграде, а в Псковской губернии, где никакого «наводнения», естественно, не было, а был только очень сильный, почти ураганной силы, западный ветер. Писать же с чужих слов — кому это надо?

Так и с Гюйо (как и с Леганье): я по каким-то причинам не попал на его полет. То ли он производился летом, когда я сидел невылазно в деревне, то ли меня почему-то «мама не пустила» (м. б., «инфлуэнца»), но полета Гюйо я не видел, и только отлично помню его внешность (он был французик с эспаньолкой) на фотографиях в «Огоньке». Мало того, я эту фотографию в свое время вырезал и вклеил в имевшуюся у меня тогда толстую тетрадь, превращенную мною в пособие по истории авиации.

Но — видать-то я его не видал… Так не мне о его полете и писать!

* * *


1971. VIII. 16

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый тов. Л.

(Вы не расшифровали Ваших инициалов и тем лишили меня удовольствия назвать Вас по имени-отчеству.)

Я очень благодарен Вам за добрые слова о моей книге. Я ничего не могу Вам сказать пока по поводу ее второго издания, так как сейчас и издательство и я, мы заняты вторым томом моих воспоминаний, который уже сдан мною в производство и фрагменты которого уже появляются в повременных изданиях (в том числе и в «Неделе», которую Вы, как москвич, вероятно, видите чаще, чем ленинградские еженедельники). Есть такой договор, что по выходе в свет второй части «Записок» они будут затем изданы в виде однотомника. Но это еще не так-то скоро.


Теперь, прежде чем перейти к Вашему возмущенному замечанию и Вашей «горячей просьбе», я должен объясниться: получив Ваше письмо в начале марта, я отвечаю на него в середине августа.

Я не так виноват, как кажется. В сентябре 1970 года меня хватил инфаркт. Не столько болезнь, сколько врачи довольно долго держали меня сначала в постели, затем с запрещением работать, утомляться и волноваться, а следовательно (так решили мои семейные), и читать письма по поводу «Записок», плохие ли (их почти не было), хорошие ли: все — повод для волнения.

Меня от моей корреспонденции отлучили, но читатели того не знали и продолжали свое. В среднем в день я получаю 4 письма. За четыре месяца запрета их накопилось около 500. А когда мне разрешили действовать (инфаркт-то был — не «мини», не «макси», а «миди»), то мне пришлось до самого 1 июня заканчивать как раз ту вторую часть «Записок», о которой я уже упомянул; издательство может, конечно, отложить срок сдачи, но ведь литератор питается подножным кормом, и ему нежелательно откладывать срок получения гонорара.

По всем сим причинам я смог начать разбирать колоссальную груду писем, только уехав на летние пастбища, сначала в Дом творчества, а затем на дачу. Сюда мне письма все лето привозят огромными кипами, а я, учиняя по конвертам хронологическую очередь, постепенно разбираюсь в них. Вот дошел черед до Вашего: это значит, что я уже с пятью месяцами расправился. Теперь и судите сами: если я и виноват, то не заслуживаю ли снисхождения?

Покончив с этим, могу перейти к кислотам.

Я поступлю с этим обстоятельством так: в следующем издании книги я НЕ ИСПРАВЛЮ ТЕКСТА, но дам к нему примечание, в котором сошлюсь с Вашего разрешения на Ваш, из самого сердца исторгнутый, вопль негодования. В примечании я смогу сделать поправку. Почему не в самом тексте? Сейчас объясню.

В эпоху, описанную на стр. 71-й моих «Записок», мне стукнуло, по-видимому, что-то около 5 лет. Химически я был еще совершенно невинен и первые сведения о кислотах получал от трех лиц: моих Мамы, Бабушки и Няни. Могу заверить Вас, что все три дамы эти были такие же «табула раза» в отношении химии, как и я в те дни.


Что знали они о кислотах? Что есть страшная, преступная, мерзкая СЕРНАЯ кислота, которой ужасные женщины выжигают глаза друг другу, своим соперницам, неверным мужьям и богомерзким любовникам. Им так же не могло прийти в голову, что у нас между рамами стоят стаканы с этой дьявольской кислотой, как прутковской итальянской девке вообразиться, что в какой-то там реке «вот уже десять лет заряженный пистолет обретается». А «соляная кислота» — это было дело житейское, ее применяли при несварении желудка и в других домашних случаях.

Так или иначе, они сказали мне, что за стеклами «соляная кислота», и я не просто был введен ими в заблуждение (химическое), но, кроме того, обманут словесно . Я относительно множество слов с детства помню, при каких обстоятельствах я услышал их впервые. «Слово» «соляная кислота» я услышал впервые именно в связи с этими стаканчиками (во второй раз я столкнулся с ним три года спустя, в 1908-м, холерном году, когда ее стали, по совету эпидемиологов, капать в воду перед ее употреблением вовнутрь). Так как же я теперь, «вспоминая», могу «вспомнить» не своей памятью, а памятью других, хотя и вполне правых в этом вопросе, людей?

Ведь, став на этот скользкий путь, я должен был бы — кто сказал «А», должен сказать и «Б» — многое, что в моем детстве я видел своими тогдашними глазами, переглядеть, так сказать, своим нынешним зрением или, еще проще, заглянуть на тот мой мир глазами премудрых историков тех лет.

Это привело бы к тому, что в моих воспоминаниях, вероятно, исчезли бы все или почти все милые мне люди — Мама, Бабушка, Отец, Няня — и на их место пришли бы столбовые дворянки, преуспевающий чиновник, рабски преданная своим старым господам верная личарда — словом, совсем не те, кто был мне близок и дорог в детстве и кто живет таким в воспоминаниях. И вот самый прискорбный результат — Вы, начав читать такие «пересмотренные и исправленные» «Записки» мои, сказали бы через пять страниц: «А на кой я их буду читать? Лучше уж я почитаю историю этих годов: там все будет шире, обобщенней и еще правильней…»


Вы можете сказать: так это же две разные вещи… Нет, для мемуариста моего толка, мемуариста лирического — это одна и та же вещь.

Я чрезвычайно упорно стараюсь обходиться без справок и проверок всюду, где могу опираться на мою память. Если она меня подведет, будет все же лучше и честнее, чем если я выдам чужую память за мою. Так — в большом: зная окружавшие меня изнутри семьи, я не пытаюсь рассматривать их в широком социологическом плане, хотя, несомненно, прожив последующие 65–67 лет, я мог бы сделать это. Но тогда я рассказал бы не о том, что испытывал, видел, переживал когда-то мальчик Лева Успенский, а то, что узнал впоследствии о его времени из чужих рук «старейший ленинградский писатель Л. В. Успенский»… Я думаю, напиши я такую книгу, она не пробудила бы у Вас целого клуба воспоминаний, как Вы пишете.

Поправку о серной кислоте мне, кроме Вас, сделали многие: химические знания распространены сейчас шире, чем в 1905 году.

Но мне было сделано немало других поправок. Так, скажем, по поводу «улицы Карла и Эмилии» мне сообщили 6 совершенно различных версий самоубийства этих питерско-немецких Ромео и Джульетты. Каждый информатор претендует на то, что его «извод» — единственно правильный.

Положение сложное: я ведь сам не присутствовал при этом происшествии. Чем же я могу мотивировать приверженность к моей версии ? Только тем, что в детстве моем мой личный информатор , сам немец из той самой лесновско-сосновской колонии, репетитор моего младшего брата, студент-политехник, рассказал мне эту историю так, как я ее изложил. Поэтому в моем воспоминании она и может фигурировать только в этом единственном виде.

Вот видите, какой длинный ответ пришлось мне давать на Ваше короткое письмо. Это потому, что положение мемуариста — весьма щепетильное положение. Оно требует больших раздумий по поводу каждого слова, которое он готовится сказать.

Возьмите, например, мою главку, посвященную вечеру К. Д. Бальмонта. Каких только агрессивных писем от его неистовых поклонниц, сохранивших на протяжении полувека весь жар первоначальных чувств к этому поэту, я не получил (правда, их было всего 4, но то были поистине чисто-истерические письма!) Меня обвиняли главным образом в том, что я описывал то, что на самом деле видел в мои 13 лет. По мнению моих интерпеллянтов, я обязан был изменить нарисованный мною портрет, как и общую картину вечера, ПРИНЯВ ВО ВНИМАНИЕ ПЕЧАЛЬНУЮ И ОДИНОКУЮ КОНЧИНУ БАЛЬМОНТА ЗА РУБЕЖОМ…


Но ведь Бальмонт умер за рубежом спустя несколько десятилетий после того дня, который я запомнил и который взялся описать так, как запомнилось . А я не вижу за мемуаристом права изменять свои свидетельства очевидца в соответствии с тем, что случится с действующими лицами его воспоминаний полвека спустя. Ибо, если только авторы воспоминаний присвоят (а это бывает) себе такое право, их мемуары полностью утратят всякое значение беспристрастных свидетельств, а приобретут характер апологий или филиппик в пользу лиц и событий.

Мне не улыбается роль ни панегириста, ни Ювенала. Я имел в виду явиться спокойным и честным восстановителем позабытого и малоизвестного в хорошо памятном в общих чертах всем нам прошлом. На том и стою.

* * *


1971. VIII. 5

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый тов. С.

<…> Пушки, стоявшие перед Арсеналом, насупротив тогдашнего Окружного суда на Литейном (это был дом 3), упомянуты во второй части моих «Записок». К сожалению, мне не пришло в голову построить рассказ именно на разных трофейных (арсенальные пушки, к сожалению, своего рода «анти-трофеи» — русские орудия, взятые шведами под Нарвой и затем выкупленные русскими купцами-патриотами где-то в Швеции, когда их уже хотели пускать на переплавку). Но орудия эти сейчас стоят возле Артиллерийского музея в крепости, на Кронверке; о них рассказывают экскурсантам.

На месте, как мне кажется, и орудия бывшего Константиновского артиллерийского — они стоят у подъезда того же здания. Может быть, в последнее время их оттуда убрали?

О таком же пушечном полукруге возле «Памятника Славы» я, как и о самом памятнике, воздерживаюсь писать. Если написать, так придется уж очень свирепо говорить о тех, кто в 20-х годах, во имя ложно понятой идеи международности, ликвидировал всякую память и самое представление о национальной славе. Было же время, когда, издавая, скажем, стихи Д. Давыдова, писатели предисловий много говорили о бездарных русских генералах Кутузове и Багратионе, да чуть ли и не о позорно проигранной аракчеевской Россией войне (Наполеона разбил «Генерал Мороз» и т. п.). Именно тогда ломались и пускались в переплавку, сносились и памятники народной славы. Хорошо, что нашелся какой-то смелый человек, который сумел припрятать целые Московские ворота; а Триумфальные в Москве так-таки разбили «по винтикам, по кирпичикам» и теперь построили заново подделку.


Написать же так, будто ничего не помнишь, как детям пишут: «А вот еще куда-то исчезли вдруг памятники Славы и окружавшие его пушки», — извините, это не в моем стиле.

Памятник Славы большой художественной ценностью не отличался — маленькое, но импозантное подражание Александрийской колонне. Известно, что на его возведении нагрел руки (не только на нем) большой по этим делам спец, Вел[икий] князь Владимир Александрович, крупный знаток не балета, но балерин, покровитель художника Зичи и коллекционер порнографических рисунков… Да, но колонна-то действительно была выполнена из стволов трофейных пушек турецкой войны 1879 года, и этого было достаточно, чтобы ее поберечь. А теперь — можно восстановить любую колонну, но не эту, ибо заново отлитые «турецкие» пушки турецкими уже не будут. Я с горечью начинаю подозревать, что небреженье к собственной истории, к своим отцам и их жизням стало (или было) не славянской, а именно национальной чертой. Поезжайте в любую Болгарию или Чехию и вы увидите истинный (и благородный) культ предков и их деяний.

А у нас… Поезжайте в Пушкин, о котором и я, и множество почтенных людей столько раз писали. Авгиевы конюшни…

Я так уверен в острой необходимости «беречь старые названия», что мне представляется, что не стоит даже возвращать новым названиям их старое звучание: это — тоже переименование, и оно развращает администраторов. Ведь подумайте: Забалканский — Международный — Сталина — Московский… Неужто и в пятый раз перевешивать таблички? А перевесят сегодня тут, завтра — на улице Дзержинского, сделав ее Гороховой, а послезавтра скажут: Гороховая? «По Гороховой я шел, да гороха не нашел?» Переименовать ее в улицу братьев Тур, или Льва Никулина, или кто под горячую руку подвернется…

Участвуя в работе Комиссии Ленгорисполкома по наименованию улиц, я вот уже много лет отстаиваю принцип: переименовывать в любом направлении только в самых необходимых и неотвратимых случаях. И — вроде начинает действовать.


Ну вот, на главные поднятые Вами темы я ответил. Маленькие мортирки в конце Каменноостровского я как будто помню. Это — на левой руке, если идти к Островам, у последнего здания перед Каменноостровским мостом? Я не помню тут приюта для артиллеристов, но помню, как там в начале 20-х годов было общежитие Герценовского института. Была вывешена громадная кумачовая вывеска:
ОБЩЕЖИТИЕ СТУДЕНТОВ ИНСТИТУТА ИМЕНИ А. И. ГЕРЦЕНА

Петербургского 1-й гильдии купца П. П. Солодовникова
Старая вывеска вылезла из-под новой…

Мне что-то вспоминаются там именно такие мортирки, у которых из дульных срезов вроде бы виднелись полушария будто бы находившихся в них медных ядер. Но не ручаюсь, так это или не так…

* * *


1971. III. 10

Ленинград

Многоуважаемая тов. П.

<…> Я очень и от души благодарен Вам за милый подарок — фотографию, присланную Вами.

Выход в свет моей новой книжки сделал так, что многие «старые петербуржцы» почувствовали некую симпатию и доверие ко мне. Они стали присылать — что у кого сохранилось. Одни шлют мне открытки, изображающие то «Памятник Славы», то «Петра-плотника», но не на Адмиралтейской набережной в 10-е годы нашего века, а в голландском Заандаме, сфотографированного уже в наши дни. Другие присылают просто виды Петербурга — чаще всего любительские, но превосходные фото. У меня скоро образуется маленький «музей старого петербуржца», и в этом Музее Ваша трогательная группа займет свое почетное место.

Вы по детству своему — Охтинка, а на Охте за все свое детство (я) был один-единственный раз, годов 7-ми. Мама поехала к своей знакомой — учительнице одной из охтинских школ, Над[ежде] Петр[овне] Румянцевой, сестре известного переводчика «Капитала» Петра Петровича Румянцева. Я изо всей Охты с тех пор помнил только узенькую «каланчу» с «талией», неподалеку от нынешнего Охт[инского] моста. Впрочем, я видел ее целой еще и в 1969 году.


Так или иначе, мне было чрезвычайно приятно получить и само Ваше письмо, и добрые, теплые слова по адресу моих книг и моей работы.

* * *


1969. VII. 26

Дорогой и бесконечно уважаемый Корней Иванович!

Мне даже трудно выразить, как я признателен Вам за присланную очаровательную акварель34. Я и вообще-то очень люблю М. В. Добужинского, хотя больше всего знал его графику. Кроме того надо сказать, что два или три сына его учились в той же гимназии Мая, что и я. Они были не моими, а моего младшего брата одноклассниками, но я их всех прекрасно представляю себе (вот только забыл — двое их было или трое). В гимназии Мая учились множество младенцев тогдашней интеллигентской «элиты», в частности и уйма детей художников: тот Коля Бенуа, который теперь в Ла-Скала, как две капли воды похожий на серовский портрет своей матери, сын Рериха, вот эти мальчики Добужинские — много.

А гимназия была такой отличной, что все мы, бывшие «майцы», и к ней и друг к другу сохраняем самые нежные чувства, хотя осталось нас уже маловато.

Но это — а пропо.

Сегодня и завтра (суббота и воскресенье) я не могу известить редакцию о такой нашей книжной радости, но в понедельник сделаю это обязательно. Мы с ними сговаривались (так оно, очевидно, и будет), что они пришлют фотографа ко мне на дом и он никуда не будет уносить подлинник, так что, как только он скажет Бармалею свое «спокойно, снимаю», я запечатаю его (Бармалея) еще раз в конверт и тотчас отправлю Вам. Вероятно, к концу той недели он уже обретет свое привычное место в Вашей Чукоккале35.

Вы пишете, «не позволю ли я Вам кое-где проретушировать мою статью о Николае Корнеевиче»36, Ах, Корней Иванович! Вы меня ставите в положение какого-нибудь, пусть даже и не совсем неумелого, врача из войска, осаждавшего Трою, к которому бог врачебного искусства Асклепий обратился бы за «разрешением» помочь тому в его медицинской практике… Да я буду только польщен Вашим вмешательством, и «Молодая гвардия» после Вашей ретуши не имеет ни малейшей надобности показывать мне, что получилось перед сдачей в набор. Если бы Вы изъявили такое желание в отношении любой моей работы, я бы ответил так же, а тут, где речь идет о Николае Корнеевиче, и вопроса такого возникнуть не может.


Огорчила меня Ваша приписка: нездоров, хотя я и сам, как это ни странно, чувствую себя в 1969 году почему-то значительно менее крепким, чем, скажем, в 1929-м или 39-м. Но только на днях получил Ваше предыдущее письмо и радовался в нем всему впечатлению прямо юношеской твердости и почерка, и «плетения словес», и мысли. Впрочем, и это письмо никак не несет на себе отпечатка какого-либо нездоровья, и я надеюсь, что, когда Вы получите этот мой ответ, Вы будете уже бодры и крепки, как всегда.

Еще раз огромное спасибо.

* * *


1976. XII. 25

Ленинград

Многоуважаемая Ольга Эразмовна!37

Вы совершенно правы: я именно тот Лев Успенский, который работал у Я. Л. Зархи в Аэромузее, часто бывал на Корпусном аэродроме и на самом деле имел великое счастье несколько раз летать на Ю-13 с Валерием Павловичем.

К сожалению, я, по-видимому, как-то разошелся с доктором Хиловым и музыкантом Никитиным. Я их не то что «не помню», а просто «не знал». Т. е. вполне возможно, что мы неоднократно встречались, сталкивались, но так как меня, по Вашему справедливому замечанию, интересовал на Корпусном только язык летчиков, а значит и ТОЛЬКО ЛЕТЧИКИ, то я на остальную публику не обращал внимания.

Память у меня всю жизнь была, и сейчас, на 77-м году, осталась по отношению к прошлому — отличная. Если бы мне кто-либо представил этих товарищей и назвал их, я бы на всю жизнь их запомнил. Помню же я, скажем, начальника школы Адольфа Карловича Иооста, помню одного из механиков Валерия Павловича, Колю Иванова (отчества не знаю лишь потому, что его тогда никто по отчеству и не знал), помню — по той же причине без отчества — девушек-учлеток Лелю Коротову и Ямщикову — тоже Лелю, хотя она была Вашей тезкой, а не Еленой; помню «теоретика» Игоря Костенко… А тут — не знаю, и к огорчению моему, помочь Вам ничем не могу. <…>

Вы совершенно правильно указали причину, которая привела меня в авиационную среду, но я думаю, что не стоит писать — «издатель словаря». Я, на базе собранного на Корпусном и в кружке планеристов материала, написал работу о профессиональном языке русских летчиков. Она была издана в сверхученых Записках Института языка и мышления (1936 г., выпуски VI–VII, стр. 161–217). Она в филологических кругах получила широкую известность, и ее постоянно цитируют ученые в своих работах и по сей день, но все-таки это не словарь, хотя к статье и приложен краткий «словарик» летных слов и выражений, из которых немало я услышал из уст Валерия Павловича.


Мне кажется, что слишком льстите Вы мне, называя меня «другом» Валерия Павловича. Я горжусь тем, что уже тогда, за несколько лет до того, как к нему пришла всемирная слава, я стал его горячим поклонником, мне приятно думать, что я был знаком с ним, но мне кажется, что если Вы зачислите меня в «друзья» Валерия Павловича, то настоящие его друзья скажут: «А видно — этот Успенский наболтал Ольге Эразмовне чего-то лишнего! Ну, какой он был Чкалову друг? Он и смотрел-то на него снизу вверх, как на чудо!» И они будут правы.

Мне очень хочется сообщить Вам хоть что-либо полезное для Вас. Вот, например, известно ли Вам, каким был тот Ю-13, на котором «вывозил» нас Валерий Павлович?

Фирма «ЮНКЕРС» каждому выпускаемому ею самолету помимо порядкового номера давала (и записывала в его «паспорт») еще и какое-нибудь шуточное прозвище. Вот тот «горбатый» (так летчики звали все «Юнкерсы-13» из-за их сильно выпуклой крыши над кабиной), на котором Валерий Павлович демонстрировал свое удивительное мастерство, имел прозвище «Ди Путэ», т. е. «Индюшка».

Приобретенный СССР, он был поставлен на работу в Сибири и получил второе, почетное имя: «Сибиревком». Не знаю, работал ли он там на пассажирской линии или как иначе, но однажды, в дурных погодных условиях, его экипажу пришлось совершить вынужденную посадку зимой, в глухой тайге. Люди вышли благополучно, а машину пришлось оставить до навигации и потом, прорубив короткую просеку до реки, сплавить ее вниз водным путем. За время стоянки в лесу, под снегом, вешними дождями и ветром «Сибиревком» пришел в печальное состояние, был со штатской службы списан и передан в Осоавиахим как учебное пособие. Вот на этом-то «пособии» и летал Валерий Павлович. Кроме него, насколько я помню, полет на нем, вывозя пассажиров, выполнял и А. К. Иоост, но вот тут-то и сказывалась разница. Хороший, очень осторожный летчик Иоост взлетал строго «по коробочке», облетал аэродром вокруг, садился и явно мысленно осенял себя крестным знаменем: «Сошло!»


В руках Валерия Павловича та же старая проржавевшая «индюшка» вдруг начинала казаться чуть ли не истребителем. Он летал, как сказано в «Вечерке»38, «катая пассажиров в свободное время», когда никто не заставлял его это делать. Со мной он раза два летал до Сиверской и почти все время «на бреющем». Чувствовалось, что и ему и самолету спаренная работа эта доставляет истинное наслаждение.

Видел я В. П. и на больших авиапраздниках и должен сказать, что несомненно он был летчиком феноменального класса. В отрочестве мне приходилось встречаться и видеть в воздухе другого необыкновенного русского летчика Ми. Ми. Ефимова. Трудно, разумеется, сравнивать их полеты, но все же скажу: счастлив, что мне пришлось своими глазами увидеть двух несомненных гениев воздуха.

Не знаю, пригодится ли Вам хоть что-либо из моего письма, но чем богат, тем и рад.

* * *


1971. 10

Ленинград

Многоуважаемый Никита Владимирович!

Я поистине тронут Вашим вниманием и любезностью39. Конечно, мне не вполне удобно именовать «самопожертвованием» подарок мне книги, написанной, хотя бы наполовину, мною же. Получится так, как будто я очень высокого мнения о своих «первых блинах». Но, с другой стороны, я понимаю психологию библиофила, для которого не так уж важно качество содержания книги, а важно количество обращающихся на книжном рынке ее экземпляров. И вот тут-то Ваш поступок представляется мне сверхблагородным.

Кроме того, я рад, что «Запах лимона» послужил поводом к тому, что я вступил в переписку с человеком, которого знал до сих пор только по различным легендам, как своеобразный комбайн из композитора, острослова, писателя и многих других «прицепов». Это получается, как если бы, живучи в XVII веке, счастливец познакомился с человеком, который был бы одновременно и Люлли, и Ларошфуко, да еще и Сирано де Бержераком напридачу… И я чувствую, что мне действительно повезло…

Еще раз великое спасибо.




<< предыдущая страница   следующая страница >>